ИЗ НЕИЗДАННОЙ КНИГИ
Глава. Зардарян
Здесь, за этим столом, заваленным тюбиками, похожими на ампулы с каким-то вечным бальзамом, и стояла вся его вселенная. Вернее, она всякий раз собиралась заново — в тот момент, когда он, прищурившись, выдавливал на палитру тревожную охру или резкий, почти сердитый кармин.
Он не писал в привычном смысле слова. Скорее — вытягивал. Из памяти, из трещин в камнях старого Карса, из дыхания женщин, чьи имена давно растворились. Кисть служила не инструментом, а чем-то вроде проводника. А первой соучастницей почти всегда оказывалась чашка кофе. Не напиток — привычка, необходимость. Чёрный, сладкий до приторности. Пару глотков — и время начинало вести себя странно. Комната будто отходила в сторону, и вместо неё проступали другие стены: выцветшие, с облупленными ставнями, с тенями тех, кто когда-то здесь жил.
Он писал женщин. Но это были не портреты. Скорее — состояния. Лица, задержанные в каком-то долгом ожидании. Они смотрели не на зрителя, а куда-то мимо, будто в собственную даль. В их глазах смешивались то вечерний свет над городом, которого уже нет, то отблеск огня, после которого ничего прежнего не остаётся. В этих лицах было много тяжести — и столько же нежности. Платья и шали не выглядели тканью: цвет ложился сгустками, слоями, в складках синего тонули целые истории, не требующие слов.
А улочка… она возникала всегда. За окном ли мастерской, в памяти ли — это уже не имело значения. Она вилась, как жила, уходила за угол, туда, где прошлое ещё дышит. Там пахло хлебом, травами, чем-то тёплым и старым. По брусчатке, сквозь мазки, проступали тени: старик в чёрной феске, мальчишка с глиняным кувшином, женщина, прикрывающая лицо краем шали. Время не витало здесь — оно было вбито в камни, втерлось в стены. Художник это чувствовал и отвечал не словами, а цветом.
Карс. Город, который не отпускает. Он не выводил его улицы и дома напрямую. Карс проступал в гамме — земляной, горячей, чуть горькой. Это было не место на полотне, а состояние, растворённое в краске: тоска по дому, которого уже не вернуть, и любовь, которая упрямо остаётся.
И вот, в сизом мареве табачного дыма, он поднимал кисть. Чашка кофе, давно остывшая, стояла в стороне, больше не нужная. На белом холсте появлялось пятно — неровное, осторожное. Потом ещё одно. Они начинали притягиваться, спорить, распадаться. Из этого беспорядка постепенно проступал лик — сдержанный, печальный. Возникала улочка, уходящая неизвестно куда. Складывалось что-то большее, чем просто изображение, — целое время, спрессованное в цвет.
Он не писал. Это слово ему не подходило. Он возвращал. Красками, кофе, тишиной. И если задержаться в этой тишине, можно было уловить далёкий гул исчезнувших городов, шелест платьев и тот самый, упорный зов земли, от которого никуда не деться.
Лев Якутянин (2026)
Произведения Ованеса Зардаряна (1918–1992) хранятся в Государственной Третьяковской галерее, Музее искусства народов Востока (Москва), Государственной картинной галерее Армении, а также во многих музеях России и других стран СНГ.
#Зардарян
Глава. Зардарян
Здесь, за этим столом, заваленным тюбиками, похожими на ампулы с каким-то вечным бальзамом, и стояла вся его вселенная. Вернее, она всякий раз собиралась заново — в тот момент, когда он, прищурившись, выдавливал на палитру тревожную охру или резкий, почти сердитый кармин.
Он не писал в привычном смысле слова. Скорее — вытягивал. Из памяти, из трещин в камнях старого Карса, из дыхания женщин, чьи имена давно растворились. Кисть служила не инструментом, а чем-то вроде проводника. А первой соучастницей почти всегда оказывалась чашка кофе. Не напиток — привычка, необходимость. Чёрный, сладкий до приторности. Пару глотков — и время начинало вести себя странно. Комната будто отходила в сторону, и вместо неё проступали другие стены: выцветшие, с облупленными ставнями, с тенями тех, кто когда-то здесь жил.
Он писал женщин. Но это были не портреты. Скорее — состояния. Лица, задержанные в каком-то долгом ожидании. Они смотрели не на зрителя, а куда-то мимо, будто в собственную даль. В их глазах смешивались то вечерний свет над городом, которого уже нет, то отблеск огня, после которого ничего прежнего не остаётся. В этих лицах было много тяжести — и столько же нежности. Платья и шали не выглядели тканью: цвет ложился сгустками, слоями, в складках синего тонули целые истории, не требующие слов.
А улочка… она возникала всегда. За окном ли мастерской, в памяти ли — это уже не имело значения. Она вилась, как жила, уходила за угол, туда, где прошлое ещё дышит. Там пахло хлебом, травами, чем-то тёплым и старым. По брусчатке, сквозь мазки, проступали тени: старик в чёрной феске, мальчишка с глиняным кувшином, женщина, прикрывающая лицо краем шали. Время не витало здесь — оно было вбито в камни, втерлось в стены. Художник это чувствовал и отвечал не словами, а цветом.
Карс. Город, который не отпускает. Он не выводил его улицы и дома напрямую. Карс проступал в гамме — земляной, горячей, чуть горькой. Это было не место на полотне, а состояние, растворённое в краске: тоска по дому, которого уже не вернуть, и любовь, которая упрямо остаётся.
И вот, в сизом мареве табачного дыма, он поднимал кисть. Чашка кофе, давно остывшая, стояла в стороне, больше не нужная. На белом холсте появлялось пятно — неровное, осторожное. Потом ещё одно. Они начинали притягиваться, спорить, распадаться. Из этого беспорядка постепенно проступал лик — сдержанный, печальный. Возникала улочка, уходящая неизвестно куда. Складывалось что-то большее, чем просто изображение, — целое время, спрессованное в цвет.
Он не писал. Это слово ему не подходило. Он возвращал. Красками, кофе, тишиной. И если задержаться в этой тишине, можно было уловить далёкий гул исчезнувших городов, шелест платьев и тот самый, упорный зов земли, от которого никуда не деться.
Лев Якутянин (2026)
Произведения Ованеса Зардаряна (1918–1992) хранятся в Государственной Третьяковской галерее, Музее искусства народов Востока (Москва), Государственной картинной галерее Армении, а также во многих музеях России и других стран СНГ.
#Зардарян