СПАСЁННЫЙ ОТ ЯТАГАНА – ЖАН ЖАНСЕМ
Он жил на Монмартре, но это пустое. Мало ли кто там жил. Мастерская его пахла скипидаром и слегка – топленым маслом. Может, так пахнет память. А может, просто хозяйка-армянка снизу готовила обед. Кто теперь разберет.
Звали его Жан Жансем, и это имя, легкое, точно парижский скворец, приклеилось к нему намертво. Но где-то внутри, под французским пиджаком и безукоризненным беретом, жил мальчик Ованнес, которого вынесли из огня. Ему было три года. Три года – возраст, когда душа только-только обживает тело, и вдруг – ятаган, крик, топот, чужие руки, дорога. Родители бежали. Бежали, как бегут от чумы, хотя чума тогда имела лицо соседа и форму штыка.
Это – Геноцид армян в Османской империи. Слово, которым он никогда не бравировал.
Странное дело: посмотришь на его полотна – никакой тебе крови, никаких искаженных ртов. Фигуры стоят, будто их только что вырезали из тумана – того самого, утреннего, что ползет над любой дорогой изгнания. Они длинные, худые, вытянутые. Не ели, что ли, толком? Или это душа так вытягивает тело вверх, поближе к Богу? Руки, лица, складки платьев – все точно из одного материала, как из старого, много раз стиранного полотна. Кажется, надави пальцем – и порвется. Ничуть. Эти женщины в застиранных юбках, старики с глазами, видевшими ад, дети с кусками хлеба – они как трава, которую примяли сапогом, а она утром опять стоит. Героизма в них – ноль. Слава Богу. Никакого тебе развевающегося знамени, сжатых кулаков, пафосной скуки. Просто стоят. Просто живут. И любят.
Вот это, пожалуй, главное. Боль у него всегда сквозит где-то в уголке холста, но она молчит. Может, потому что пережита так давно, что высохла, стала прозрачной, как засушенный цветок. Он пытался осмыслить то, что случилось с его народом, но не криком – крик пугает, и он дешев. Он делал иначе: брал кисть, мешал краску почти с водой – получался цвет, похожий на старую фреску, на выцветшую любовь, на слезу, упавшую в молоко. И фигуры его светились. Откуда свет в такой тьме? Черт его знает. Но светились.
Он прожил долго, этот французский художник с армянским сердцем. Мода приходила и уходила, галерейщики богатели и разорялись, а он все писал своих. Хрупких и стойких. Потерявших – и нашедших. Удивительное дело: человек, помнивший нож у горла, ни разу не написал удара. Только последствия. Только ту минуту, когда все уже кончилось и надо жить дальше. И в этом, пожалуй, больше правды, чем во всех исторических хрониках.
Ованнес Семерджян. Жан Жансем. Какая разница? Мальчик, спасенный от ятагана. Художник, который знал, что самая страшная боль – та, о которой молчат. И самая прочная любовь – та, что похожа на усталую женщину, поправляющую платок на голове, перед тем как снова идти через пустыню.
Илья Ларкин#ЖанЖансем