19 апреля – важно, что помнимЭто был именно геноцид – продуманная, продиктованная идеологией расового превосходства политика.На даче скверно. Не холодно, но промозгло. Именно 19 апреля всегда так: по календарю – весна и обещание тепла, а из щелей в полу тянет сыростью, от которой ломит виски. Я велел не топить. Пусть стынет комната, пусть пальцы плохо держат перо. Сегодня нельзя сидеть в тепле, когда вспоминаешь такое.
На столе передо мной – ничего лишнего. Чистый лист бумаги. И вот эта дата: 19 апреля.
В этот самый день, в сорок третьем году, среди грохота войны, который тогда не стихал ни на минуту, родился Указ. Скрепленный тяжелой государственной печатью Верховного Совета. Первый документ, где черным по белому, казенным, лишенным всякой художественности языком, было сказано о «немецко-фашистских злодеяниях» и «истязаниях советского гражданского населения».
Слова-то какие – «злодеяния», «истязания». Будто булыжники, которыми мостят улицу. Грубые, неудобные. Но за каждым из них – бездна.
Я думаю не о Берлине, не о сытых кабинетах с зелеными абажурами, где выводили свои людоедские формулы авторы плана «Ост». Я думаю об остывшей русской печи. О пустой крынке из-под молока на приступке в сожженной дотла хате. Молоко скисло, прокисло, высохло белыми разводами на глиняном боку. Его некому было выпить. Детей, которым оно предназначалось, согнали в сарай и подожгли. Двести шестьдесят шесть детских душ в одной только Хатыни. А таких деревень, таких сёл – не сосчитать.
В этом и есть та самая антитеза, от которой холодеет внутри. Черти были не в старинных романах. Черти носили полевые мундиры серо-зеленого сукна. И творили свою страшную мессу не в полночь, а в ясный солнечный полдень над рвом, полным человеческих тел.
Цифры лезут в голову, как назойливые осы, и я не в силах их отогнать. Тринадцать и семь десятых миллиона мирных жителей. Тринадцать и семь десятых миллиона – это значит, что если бы все они вдруг встали и пошли молча мимо моего окна, эта скорбная процессия длилась бы сутки напролет. Шли бы старики в разбитых опорках, шли бы женщины с синими губами и призраками детей на руках – детьми, ставшими невесомыми от голода, такими легкими, что, кажется, ветром унесет.
Взгляд у них был бы не укоризненный – усталый. Бесконечно усталый. Они устали жить и устали умирать.
Всё это было не хаосом войны, не «трагическими издержками», как пытаются шептать теперь некоторые западные профессора, променявшие научную совесть на политическую моду. Это был именно геноцид – продуманная, продиктованная идеологией расового превосходства политика. Директива о «плане голода» обрекала тридцать миллионов человек на мучительную смерть в первую же зиму. Тридцать миллионов – вы только вдумайтесь в эту цифру, она звенит в ушах похоронным колоколом.
И вот теперь, сидя в этой промозглой тишине девятнадцатого апреля, я понимаю главное. Мы все еще живы. Мы дышим этим сырым весенним воздухом, мы можем, если захотим, встать и пойти растопить печь, чтобы согреться. Они – нет. Их лишили не только жизни. Их пытались лишить памяти. Стереть в пыль, развеять по ветру, перемолоть в печах, чтобы даже следа не осталось.
И пока мы помним о них – о тех, кто замерзал в оврагах под Псковом, кого морили голодом в Ленинграде, кого угнали в рабство, оторвав от родной земли и обрекая на медленное угасание на чужбине, – они не исчезли.Наша память – это и есть тот самый неугасимый огонь. Он чадит, коптит, но горит.
И горе нам, если мы позволим ему погаснуть. Потому что тогда, в наступившей тьме и тишине, мы перестанем различать шаги за спиной. И не успеем обернуться, когда снова начнется то же самое.
Лев Якутянин#ГеноцидСоветскогоНарода