ИЗ НЕИЗДАННОЙ КНИГИ Глава. Ерванд Кочар
В Париже он был свой. Ходил по одним бульварам с Модильяни, спорил с Браком, а однажды даже подрался с каким-то критиком, который назвал его работы “слишком армянскими”. Кочар тогда ответил, что армянским, как и солнечным, слишком не бывает.
В общем, он был европейцем. В тридцать шесть лет – уже признанный мастер, чьи скульптуры стояли в столичных салонах, а картины покупали люди с весом в кошельке и фамилией. И надо же было такому случиться, что именно в этом возрасте он решил вернуться. В Ереван. На родину, которую помнил смутно, как сон после пробуждения.
– Поедешь строить социализм? – спросил его кто-то из друзей на вокзале Сен-Лазар.
– Я еду дышать, – ответил Кочар. И уехал.
Дышалось в Ереване тридцать шестого года своеобразно. Воздух был густой, с примесью страха и известковой пыли от новостроек. Родственники встречали его шепотом: “Ты зачем приехал, сумасшедший? Здесь же…” И многозначительно крутили пальцем у виска, намекая не на психику, а на систему координат.
Кочар не понимал. Он ходил по городу, радовался солнцу, камню, абрикосовым деревьям и говорил, что хочет создать новый стиль – “пессимистический реализм”. В те годы, когда от художника требовали бодрости и маршей, это звучало как заявление о самоубийстве. Что, в общем, оказалось недалеко от истины.
Его мастерскую на улице Спендиарова, 8, обитатели города считали если не филиалом сумасшедшего дома, то местом опасным. Там, среди гипсовых обломков, стояла “Меланхолия” – женщина с лицом, искаженным то ли болью, то ли экстазом. А на стенах висели картины, где люди были прозрачными, словно рентгеновские снимки.
– Это что, анатомия? – спросил как-то партийный куратор, кивая на полотно.
– Это свет, – ответил Кочар. –Я пытаюсь понять, как он проходит сквозь человека.
Куратор подумал и решил, что свет в таком контексте – это метафора слишком сложная. Проще посадить художника.
Его арестовали в тридцать седьмом. Прямо из мастерской, не дав закурить последнюю папиросу.
“Меланхолию” разбили прикладом – для бодрости духа. А самого Кочара отправили в Ростовскую тюрьму, где он провел два года, рисуя на обрывках бумаги портреты сокамерников. Говорят, начальник тюрьмы заказал у него свой портрет. Очень уж похоже получалось. Кочар рисовал, а про себя думал, что свет, видимо, проходит сквозь любую человеческую оболочку, даже самую толстую и мрачную.
Выпустили его в тридцать девятом, без объяснения причин. Просто открылась дверь, и холодный ростовский воздух ударил в лицо. Кочар постоял на пороге, щурясь, как после долгой темноты. Вспомнил Париж, бульвары, спор с Браком. Потом сел в поезд и поехал обратно в Ереван.
Он прожил долгую жизнь. Получил звания, премии, ордена. Его скульптуры поставили на площадях, чтобы все видели. Про “пессимистический реализм” больше не вспоминали. Сам он тоже молчал. Только когда в пятидесятых годах прошла очередная амнистия и к нему зашел старый друг, спросил, кивая на свои довоенные холсты:
– Ну как тебе?
– Гениально, – вздохнул друг, – но совершенно несвоевременно.
Кочар усмехнулся. Он уже знал, что искусство бывает своевременным, как газета, и несвоевременным, как молитва. Газеты выкидывают на следующий день. Молитвы остаются навсегда.
Умер он в конце шестидесятых. Хоронила его вся республика. Несли венки, играл оркестр, говорили правильные слова. А один старый художник, провожая гроб глазами, тихо сказал соседу:
– Всю жизнь хотел понять, что он там в Париже потерял. А теперь думаю – может, это мы все потеряли, а он нашел?
Сосед промолчал. Свет был яркий, апрельский, и сквозь толпу он проходил легко, никого не задевая.
Лев Якутянин (2026) #ЕрвандКочар